В ту же секунду он услышал душераздирающе знакомый вой. Попал! И раньше несколько раз бомбежка заставала его на улице, но не в такой близости от эпицентра. Дин пробежал еще несколько метров — никакой ямы или щели поблизости не было. Пришлось упасть в развалины какого-то дома и укрыться за уцелевшим фундаментом.

Вспышка. Несмотря на снег, дождь, смог и кромешную темень, на секунду стало светло, наверное, как днем до войны. Потом свет постепенно померк. Звука взрыва не было. Чушь какая-то… Не бывает так! Тут Дин сообразил, что не чувствует пронизывающего тела потока гамма-лучей и нейтронов, как обычно. Ну какой у этого фундамента может быть коэффициент ослабления? Два — два с половиной от силы… Дин читал, что до войны люди не чувствовали радиацию. И сейчас еще изредка встречаются такие. Но они долго не живут — быстро облучаются и умирают. Еще ничего не понимая, Дин выбрался из своего укрытия.

Моросил дождь. Вышка была на месте — сквозь пелену тумана проступали ее контуры. Темные силуэты домов тоже были различимы. Все как до взрыва. Шума самолетов не слышно. Дин поднялся и медленно двинулся к телецентру. Он предполагал, что маячок должен как-то поглотить энергию взрыва, но чтобы именно так?.. Интересно, сколько килотонн было в этой бомбе?

Цилиндрик лежал на прежнем месте и сиял зеленым огоньком — от счастья. Негромкий щелчок, и светодиод погас.

Дин взял маячок в руки. Он был холодный как лед. Ну так что, передал он сигнал или сломался? Как узнать?

Дин присел на скамейку у входа в телецентр, положил цилиндрик рядом. Теперь он больше не нужен, независимо от того, выполнил свою функцию или нет.

Ну и что делать дальше? Неизвестно. Как любит повторять информатик, цитируя космонавтов на Луне, «Ну, вот мы и здесь, ну и что?»

Из-за угла вырулила интерполовская машина, вильнула и остановилась. Наверное, от удивления. И правда, если вдуматься, картина дикая: пять минут назад на здание телецентра была сброшена атомная бомба, а тут на лавочке перед входом устало сидит Дин в позе мыслителя.

Полицейские осторожно вылезли из машины.

— А что, взрыва не было? — глупо спросил один из них.

Остальные промолчали.

— Эй, ребенок, ты откуда? — обратились к Дину.

Дин слегка помахал здоровой рукой и мотнул головой в сторону Центра. Убегать он не собирался: во первых, смертельно устал, а во вторых, чувствовал, что свой долг уже выполнил.

— Это Рыжик, сталкер! — вдруг осенило кого-то из интеров. — Стреляйте, ребята!

Три оранжевые вспышки — и в ту же секунду Дина одновременно прошило три лазерных луча.

Колпино, 2002–2003

Сергей Эс. Если бы ты верил в бога.

— Если бы ты верил в бога, ты стал бы священником, — сказал однажды я ему.

Он отреагировал резко и возмущенно.

— Как можешь ты такое говорить?! — воскликнул он. — Разве может современный человек верить в бога?!

Может, еще как может! — подумалось мне. Но я промолчал. Спорить с ним было невозможно. Уж очень он был категоричен. И очень честен.

С ним спорить трудно. Какая бы жизненная правда ни стояла на моей стороне, по большому счету он всегда оказывался прав. Я часто попадал в неловкое положение, прикрывая своей очевидной, казалось бы, жизненной правдой весьма неоднозначные и, на поверку, не совсем приглядные вещи.

Это примерно то же самое, что ребенку, убежденному в недопустимости лжи, доказывать необходимость вранья во благо.

Переспорить его было практически невозможно. Я ничего не мог показать ему на живом примере. Особенно учитывая то, что спорили мы с ним… не в живом мире.

Он постучался в мой маленький замкнутый мирок откуда — то из ниоткуда. Его занесло ко мне непродолжительным порывом промозглого осеннего ветра. Он появился, когда мне было плохо.

Я хандрил. И не просто хандрил. Я подводил итоги очередного этапа своего жизненного пути. Они были очень нерадостными.

Он постучался ко мне.

Хотя, если быть точнее, он никуда не стучался. Это я сам вызволил его из небытия.

Я вызволил его из маленькой газетной заметки. На глаза попалась историческая хроника. «Даешь рекордные кубометры!..» — прочиталось мне.

Простой агитатор и пропагандист далеких двадцатых годов двадцатого века стал моим сложным другом, товарищем и собеседником.

«Ты был бы священником…»

Но тогдашние пропагандисты не верили в Бога. Тогдашние пропагандисты взялись за непосильную задачу — доказывать людям, что Бога нет.

Наивно! Кому-то сегодня это даже смешно. Кому-то страшно. Как можно доказывать людям, что Бога нет, если для кого — то вера в него является основой жизнебытия?

Но тогда мир выходил из мрака безграмотности и мракобесия. Людям надо было показывать иной мир — тот, которого они не могли знать. А в нем не было Бога. Не того Бога, которого мы соотносим с понятиями «Душа» и «Дух», а того Боженьки, который сидит где-то на облаках.

— Неправда! — говорил он. — Человек должен понять, что выше его никого нет, что бога придумали, чтобы порабощать людей, что от его имени людей веками принуждали к покорности и нищете!

Ну что сказать на это?

Ведь по большому счету он опять прав. Но люди живут не по большому счету. Они живут сегодняшним днем. И это закономерно. Хлеб на пропитание надо добывать сегодня. Без него просто не состоится и завтрашний день.

Но мой приятель начинал очень лихо. Он жил не сегодняшним, а именно завтрашним днем.

Он из той плеяды людей, которая очень долго знала только день текущий, но однажды вдруг открыла для себя, что есть и грядущий день, и он может быть прекрасен.

На первый взгляд трудно было понять, на чем могла держаться его вера. Ведь жил он в обветшалом барачном доме, в окружении нищеты и грязи. Каждое утро поднимался под фабричные гудки, невыспавшийся и полуголодный шел на завод к огромному тяжелому прессу. Дальше была изнурительная выматывающая работа. К вечеру обессилевший он либо возвращался домой, в свой барак, либо спешил куда-нибудь на «общественное мероприятие». И вот в этом, последнем, случае к нему вдруг приходили откуда-то силы.

— Скажи мне, — спросил я его однажды, — неужели людям нужны были собрания, которые вы устраивали? Люди ведь хотели хлеба, а не агитации.

Он возмущенно посмотрел на меня.

Как можно было говорить о хлебе, если мировая контрреволюция плела отовсюду заговоры?!

Я пожал плечами. Ну что скажешь на это? Конечно, плела. Молодая Советская Россия стала ей, как кость в горле. «Мировая контрреволюция» долго глядела на нее, как на какое-то недоразумение на карте мира. Недоразумение с богатейшими природными ресурсами.

А мой приятель смотрел на мир исключительно по большому счету. Если мировая контрреволюция плела, то, значит, он должен дать ей личный отпор. Впрочем, вру! Не личный, а коллективный. Отпор должно дать собрание рабочих завода. Вот так! Подобно новым донкихотам: всем коллективом — на ветряные мельницы.

Что могло сделать собрание? — я уже не спрашиваю, а молча смотрю на него. — Особенно после изнурительного рабочего дня, когда все думают о кормежке, водке и сне?

Погруженный в хандру, я пытаюсь представить себе такое собрание. Где-нибудь в цехе, посреди грохочущих станков, с красными флагами. Кругом постные лица.

Нет, стоп! Постные лица на таком собрании были бы сегодня. А тогда вокруг стояли люди, вышедшие из тех же бараков, которые ничего (представляете себе, ничего!) о мировой обстановке не знали, и для которых речи ораторов были вроде наших теленовостей. Нет! Опять вру! Вроде наших прилизанных, лощеных теленовостей ничего уже быть не может. Это сегодня обычные новости уже настолько обрыдли, что для того, чтобы держать зрителей в тонусе, каждый день показывают бесконечные катастрофы, аварии, убийства. Тогда же новости были Новостями с большой буквы. Люди через такие собрания познавали мир. Особенно, когда их доносил до слушателей такой оратор, как мой знакомый — взлохмаченный, еще не остывший от смены и, быть может, даже не успевший помыться. Хриплым голосом он крыл мировую буржуазию, и ему — своему в доску парню, такому же работяге, живущему в таких же жутких трущобах, — верили. Внимали его речам и заражались его возмущением. Негодовали и готовы были голосовать за самые резкие резолюции. Искренне.