— Хочешь, расскажу, — говорю я ему с досадой, — какая на самом деле будет жизнь?
— Какая? — он смотрит на меня загоревшимися глазами.
Я осекаюсь. Как сказать этим чистым небесно-голубым глазам, какое жуткое разочарование ждет их? Хандра-хандра! Все в жизни идет наперекосяк. Не так, как у тебя — все ясно и понятно.
Я смотрю в глаза пропагандиста и агитатора далеких двадцатых годов двадцатого века и молчу.
Он терпеливо ждет. Нет, от моего затянувшегося молчания к нему не приходят нехорошие подозрения. Его глаза продолжают гореть чистым огоньком надежды. Он уверен, глубоко убежден в неминуемости светлого будущего и, видимо, по-своему трактует мое молчание: разве легко в нескольких словах описать рай земной?
— Прекрасная… — наконец с большим трудом выдавливаю я, — прекрасная будет жизнь!
Я нажимаю на слово «будет»…
И, если брать по большому счету, то теперь уже и я, быть может, оказываюсь прав. Ведь если подходить к жизни с его огромными мерками, то наше настоящее — это еще не будущее, совсем даже не будущее.
А он свою коротенькую жизнь действительно измерял огромнейшими мерками. Когда он покидал ее, мечась в тяжелейшем бреду на больничной койке, не светлая пора грезилась ему. Ему виделись подступающие со всех сторон враги. И он остервенело бился. Но бился не за свою жизнь, не с мучительной смертью, а с навалившейся на него контрой. Так и ушел… положив свою маленькую, короткую-прекороткую жизнь на заклание вечности. Как когда-то Иисус Христос…
Откуда мне известно, как он умирал?
Не знаю. Просто известно, и все.
Однако постой! Если ты был, пусть даже не в настоящем, а приснившемся мне мире, у тебя должно быть имя.
Как тебя назвать?
Новым Иисусом я бы тебя и назвал. Но ведь ты будешь категорически против.
Новосибирск, 2009
Иван Соболев. Меж сном и явью.
…Он подошел к тяжелой стеклянной двери и с усилием толкнул ее, преодолевая тягучее сопротивление доводчика. Дверь нехотя поддалась, пропуская его к механическим турникетам, за которыми начинался спуск на станцию.
Время пиковой загрузки еще не началось, потому пассажиров было не так много, и толпиться они начинали не перед турникетами, а чуть дальше, у эскалаторов. Переваливаясь с ноги на ногу, подобно стае пингвинов, они медленно продвигались к движущейся ленте, достигнув которой, привычно прижимались к правой стороне и замирали в равнодушной позе изваяния.
Поток двигался, словно шествие зомби, подчиняясь заученному с детства рефрену — «стойте справа, проходите слева». Но даже когда проходить никто не хотел, левая сторона почти всегда оставалась свободна. Иногда, после долгого стояния в такой «пробке», его посещала крамольная мысль: ведь если занимать обе стороны, то вход на станцию разгружался бы в два раза быстрее. Но такой шаг для толпы был слишком нестандартным, да и проявлять инициативу никто не желал.
В перегруженном метро подчас было сложно даже понять, что происходит — то ли человек движется во всеобщем потоке, направление которого временно совпадает с его собственным движением, то ли, наоборот, живой поток затягивает человека и влечет туда, куда ему, потоку, нужно.
Частицы этого потока стремились не привлекать лишнего внимания, быть как можно более незаметными на фоне себе подобных. И даже одежду носить предпочитали преимущественно темных тонов.
Каждая частица направлялась по своим делам, не замечая соседей ни слева, ни справа, ни, тем более, сзади, выхватывая опущенным под ноги взглядом лишь кусок мраморного пола, на который в следующую секунду надлежало поставить ногу. Смотреть друг на друга частицы, похоже, боялись — взгляд, направленный вниз, вид мраморной плиты, закрывавшей все поле зрения, позволял ощущать себя в некоем обособленном закрытом пространстве, которое создавало хотя бы иллюзию безопасности и защищенности. Не только и даже не столько от вероятной агрессии, сколько от возможных просьб и пожеланий извне. «Я тебя не вижу, я освобождаю себя от муки принятия решения — отвечать тебе или пройти мимо. Оставь меня, обратись к следующему, ведь нас тут так много, почему именно я?»
Но, несмотря на то, что каждый перемещающийся стремился отстраниться от себе подобного соседа, и вообще от окружающего мира, шаги идущих поблизости очень часто синхронизировались. И тогда под гулкими сводами межстанционных переходов повисала отчетливая дробь, выбиваемая тысячами пар каблуков. «Друм-друм-друм!» — словно с одной линии на другую маршировала колонна солдат.
В этом потоке ему приходилось двигаться дважды в сутки. Утром и вечером. Сейчас был вечер.
Спустившись на станцию, он прошел вдаль по серому перрону туда, где останавливался первый вагон состава и где обычно скапливалось поменьше народа. В центре станции толпы следовало особенно опасаться — были случаи, когда случайно потерявшего равновесие человека не замечающие ничего вокруг себя окружающие так же случайно сталкивали на пути.
С неприятным скрипящим звуком к перрону подошел поезд, и автоматические двери, раскрывшись, принялись поглощать серо-черную биомассу. Она втекала в чрево вагонов через раскрытые прямоугольники, освещенные электрическими лампами, растекалась по сиденьям, повисала на поручнях. Отстраняясь от грохота и скрежета, многие затыкали себе уши наушниками, из которых изливалось некое нагромождение звуков, именуемое музыкой. Оно мало отличалось от внешнего шума, но, по крайней мере, было своим. В том смысле, что его можно было включить или выключить по своему желанию.
Он тоже носил в нагрудном кармане пиджака цифровой плейер. Но сейчас никакой музыки не хотелось. Поспешив занять относительно уютное место у двери, он облокотился на стену и погрузился в тягучую полудрему, пытаясь полностью отстранить себя от окружающего мира. Под убаюкивающее покачивание вагона внешние звуки постепенно отодвинулись на дальний план, отступая перед совсем не к месту появляющимися и далеко не всегда удобными собственными мыслями.
…Очередной день прожит. День, одновременно похожий и на «вчера», и на «завтра», как похожи друг на друга ступени эскалатора. Но если ступени роднил между собой их общий конструктивный смысл, то прожитые дни — их столь же общая бессмысленность.
Подобно многим другим труженикам «развитого общества потребления», он не мог понять, зачем каждое утро приходит в свой офис, для чего и какой цели отдает свое время, на что расходует жизнь. Впрочем, практически всех окружающих такая ситуация вполне устраивала. В конце концов, хорошо, что работа есть, а уж где, кто, как и когда использует результаты — какая разница? И вообще — «вам денежки платят, так сидите и выполняйте то, что от вас требуется, у других еще хуже».
Жизнь шла по многократно и многодневно наезженной и накатанной колее. «Дом-метро-работа-метро-дом». Впрочем, и само понятие «дом» с каждым годом стремительно теряло обретавшийся веками духовный смысл, все больше роднясь по сути своей с убогим термином «ночлежка».
Некоторое время назад хоть какую-то радость посреди всей этой повседневной пресности приносили вечера. Кто-то ее находил за бутылкой пива в баре, кто-то в фитнес-зале, кто-то в компьютерном игровом центре. Варианты, в принципе, были. Но после законодательного закрепления шестидесятичасовой рабочей недели даже такие бесхитростные занятия стали занимать все меньше и меньше места в ежедневном распорядке жителей мегаполиса. В итоге и без того не очень-то склонные к взаимным контактам люди стали еще меньше общаться между собой. Если, конечно, не считать общением процесс вынужденного подчеркнуто-корректного взаимодействия на рабочем месте и приторные корпоративные вечеринки, на которых десять-двадцать абсолютно чужих друг другу человек были вынуждены совершать некий ритуал и, в соответствии с рекомендациями бизнес-психологов, показывать свою якобы сплоченность и расположение друг к другу.
Нет, об этом лучше не думать. Да и вообще лучше не думать. Во всяком случае — сейчас.